Картинка трохи замала, але іншої нема

Забыть Буковски

Несколько месяцев кряду я пытаюсь закончить рассказ о своих «сложных отношениях» с Чарльзом Буковски, и каждый мой бросок оканчивается неудачей.

Отчасти это связано с формой, которую я выбираю (хочется, чтобы это было нечто среднее между очерком, исследованием и статьёй), а также со внутренней противоречивостью как самого Буковски, так и меня. Сейчас я правлю текст, кажется, уже в девятый раз, но это не мешает ему рассыпаться прямо на глазах: под тяжестью всё новых и новых нюансов, так и не обретая логичной связности и смысла.

Ещё до того, как я вообще сел за работу, меня смущало, что поднимаемые мною в статье вопросы должны были касаться тех событий моей жизни, которые я приберегал для романа. У самого Буковски существовало, во всяком случае, несколько рассказов, пересекающихся с его романами (например, «Впечатлительная натура», «Скорбь гнуси», «Вот что доконало Дилана Томаса» и др.) Я не был уверен, что, разменивая эти события на статейку, я смогу позже с тем же успехом использовать их в романе, или даже с успехом большим, — то есть, что они не выдыхаются где-то на полпути к своей истинной цели. Тем более это было опасно, поскольку сам Буковски то ли в дневниках, то ли в интервью сокрушался, что израсходовал отличное название для романа на посредственный рассказик (речь идёт о «Признаниях человека, безумного настолько, чтобы жить со зверьём»). Я опасался, что меня может постигнуть та же участь — да и ведь на кон я ставил не просто рассказ, а целую книгу. Стало быть, я думал, как обойти это противоречие, создав статью одновременно и автобиографичную, и нет, да ещё и обезопасив себя со всех сторон.

1

Я решил поступить по-старинке — то есть, ударить в лоб — и начать с воспоминания о том, как впервые взял в руки «Почтамт». В ту ночь все складывалось классически: я только-только вернулся домой, отпахав очередную 15-часовую смену в баре, не чувствуя ног и не вполне соображая, кто я такой и что вокруг происходит. Усталость была такой тяжёлой, что обыкновенно я не мог даже спать — а только сидеть на кровати, пялиться в одну точку и, посасывая пиво, размышлять о том как я всё ненавижу. Так проходили мои последние университетские годы: в вечной работе и вечном полусне.

Допивая вторую или третью бутылку, я достал с полки книгу. Особенного желания читать у меня не было, но на следующий день мне предстояло свидание с девушкой, которая порекомендовала мне «Почтамт», и мне нужно было отчитаться. Как девушка, так и книга меня тогда особо не интересовали.

И уже с первых страниц я понял, что с этой книгой что-то было потрясающе не в порядке. Впечатление было такое, что она была сделана из мяса, дышала, чувствовала, жила своей жизнью и разговаривала со мной, как старый друг. Это было удивительно! Каждое слово «Почтамта» раздавалось во мне невыразимым восторгом и болью. Я отбрасывал книгу в сторону, оглушённый её смелостью и силой — и тут же снова набрасывался на неё, будучи бесконечно очарованным её слогом. Мне было смешно и страшно, весело и грустно, и я не мог бросить этого чтения, чувствуя, как оно уводит меня в свой мир строка за строкой.

«Чёрт возьми», думал я, «да ведь эта книга — про меня!».

И до утра я дочитал её, лишь изредка слезая с кровати, чтобы взять из холодильника бутылку, — так что последние фразы «Почтамта» совпали с тем моментом, когда я захрапел, напившись вдрызг.

«Наконец-то я нашёл, то что мне нужно!» — ликовал я на следующий день. Первая в истории человечества книга, которая говорит о том, как всё есть на самом деле, ничего не перевирая и не утаивая! Я вмиг перестал терзать себя за то, что не мог поступить в аспирантуру, что моя идиотская работа не приносит мне даже малых денег, что меня угораздило родиться таким несчастным. Буковски давал мне санкцию на то, чтобы быть самим собой — ведь он показывал, что можно одновременно скорбить и радоваться, что можно быть чувствительным и дерзким. В его книге была мощь, какое-то невероятное умение с усмешкой встречать очередной удар жизни — и, утирая кровь, с той же усмешкой встречать удар новый. Я был пленён этим мастерством — тем, что Буковски называл «стилем». Я так долго бегал от самого себя, что мне показалось, что теперь мои скитания окончились.

В ближайшие месяцы я прочитал всё, до чего только мог дотянуться у Буковски: «Фактотум», «Макулатуру», «Женщин», «Записки старого козла», все сборники рассказов и стихов, просмотрел все интервью и видео с ютуба, включая фильмы и фрагменты выступлений, изучил неизданные по-русски тексты. Цитаты из его книг маршировали в моей голове так, как в моих жилах маршировал алкоголь, и в каждом своём слове, поступке, позе, взгляде, я сверялся с написанным, сказанным, сделанным любимым писателем. What Would Bukowski Do? — мне следовало бы заказать в то время такую футболку, поскольку я был единственным в мире человеком, который имел право носить её. Мои кроссовки разваливались, сквозь дырки на джинсах просвечивала задница, у меня не было ни кошелька, ни денег, сигареты в пачке были изломаны, а носки я выбрасывал вместо того, чтобы стирать, — но мне это нравилось, определённо нравилось. Буковски был моим богом.

Я понял, что мне тоже нужно написать книгу. Я больше не хотел становиться фотографом — я хотел быть писателем. Моя жизнь выглядела бессмысленной и глупой настолько, что всё, что с ней можно было сделать — это только написать о ней: сплавить все потерянные из-за изнурительных работ, жестоких женщин и отравляющей самокритики дни в законченное произведение. Я решил, что если набраться побольше спеси в стиле маэстро Буковски, то у меня тоже всё получится…

…где-то на этом месте и скисла моя первая попытка подобраться к статье о Буковски. Я понял, что дальше писать не выйдет — статья бы переросла в роман, а этого мне как раз и не хотелось. Мне предстояло бы описать все свои запои, попытки самоубийства, все приступы домашнего насилия и жестокости, постоянные переезды, болячки, страх, потерю родственников и приступы самобичевания, — и всё ради того, чтобы показать одну-единственную идею: что всё это время Буковски управлял мной, задавал стереотип поведения, буквально указывал мне, что делать — или как я сам сверялся с ним. Ведь я верил, что для того, чтобы писать так же смачно, как Буковски, мне нужно и жить так, как Буковски — со всеми обозримыми последствиями.

И хотя последствий этих я узрел сполна, я рассудил, что «ударить в лоб» в этом случае не получится. Тут нужен был ход похитрее, такой, чтобы, как мечтал Фердинанд Бардамю, «этим сволочам стало как следует страшно» — и чтобы за мною, как за ним, никто не сунулся.
Я решил отложить текст на какое-то время. Меня не волновало, что я давал себе обещание закончить его побыстрее: за 27 лет своей жизни я более-менее свыкся с привычкой изменять данным себе обещаниям. Меня волновало лишь то, что анонсы моей статьи уже проскакивали на Лепорте, и не сдержать слова, данного товарищам, я уже не мог.

Мне также было известно, что если некоторое время просто «полежать под паром» — так Буковски называл время, когда ты просто лежишь в кровати и лыбишься собственным мыслям, то решение может словно с неба свалиться.

2

Действительно! Не прошло и недели, как меня осенило: обойти некоторые личные примеры можно, если вместо опыта обратиться к теории, пробираясь сквозь завалы примеров к некой общей причине, к корням вещей.

Ещё когда я лишь начинал писать (я и сейчас «начинающий» — просто тогда я совсем-совсем начинал), я заметил одну вещь: если из текста выбросить половину предложений, его объём может наполниться, а смысл обогатиться. Буковски тоже знал этот секрет, но был более радикальным, вычёркивая отдельные строчки или отправляя всю работу в мусорку.

Вот с чего нужно было начинать разговор: с методов работы. Я могу просто «убрать» ту часть, где безуспешно пытаюсь заигрывать с историей своей жизни, и затем поспорить с Буковски об его взглядах на творчество.

В чём же они заключались, эти взгляды?

Право, ответить на этот вопрос мне было очень сложно, не раскрывая его в связи со своей биографией — ведь иначе мне нельзя было бы его опровергнуть — но мне необходимо было это сделать. По сути, Буковски выстроил всё своё творчество вокруг алкоголя, скачек и женщин, — так называемой «триаде Буковски», — но меньше всего мне хотелось подымать эту тему, ибо это лишь стереотип, навязанный читателю критиками.

Чарльз Буковски стал близок мне потому, что он так же, как и я, боялся жизни, находился в «позиции замороженного» (см. Записки старого козла): когда ты вроде и хочешь открыться навстречу жизни, но обнаруживаешь всё настолько абсурдным, комичным, фальшивым и пустым, что предпочитаешь тихо отсиживаться в сторонке, свято храня «маленький уголёк» истины в своей душе. Это нелегко, и порой тебе становится настолько худо, что всё, на что ты тогда способен — это просто часами глядеть в одну точку, оказываясь не в силах даже сходить в туалет или выпить воды: таким бессмысленным тебе всё кажется. К счастью, подобные обострения случаются не так часто, и в промежутках ты обычно способен хоть как-то функционировать.

Буковски спасался, строча пулемётной очередью на пишущей машинке, поставленной на окно. Его выбором были отпечатанные листы бумаги, сверх которых писатель обществу ничего не должен. А главное его пожелание — это чтобы его оставили в покое, дав заниматься тем, чем ему заблагорассудится, и позволив время от времени спускаться в бар. Буковски избегал какой-либо громкой позиции: он просто «фотографировал жизнь», созерцал, запечатлевал. Вместе с тем, в своей мизантропии и уходе от мира он порой совершал настоящий прорыв и утверждал лучшие человеческие добродетели. Эта позиция очень неоднозначна, и я никогда не мог стать здесь на какую-то одну точку зрения, хотя для того, чтобы закончить статью, сделать это было необходимо.

После долгих раздумий, я решил рискнуть и сказать, что неоднозначность Буковски заключается в его малодушии — во всём, что не касается писательского мастерства. Да, он бросался к своей пишущёй машинке, как лев, он согласен был терпеть изнурительную работу и ничтожных женщин (пока у него был алкоголь, классическая музыка, скачки и четыре стены вокруг), он встречался лицом к лицу с отсутствием всяких шансов — но о чём он писал в итоге? О том же — как терпит, бросается и встречается. Это его зона комфорта, его круг, и, читая обо всём этом в очередной раз, хочется спросить: старина, неужели это всё? Тысячи и тысячи творцов встречались с подобными препятствиями, но создавали произведения, поражающие глубиной мысли и высотой полёта духа. Таким был композитор Бородин, которому Буковски посвятил стих «Жизнь Бородина»; таким был друг Буковски Джон Фанте, который воспевал чистоту детского взгляда на мир и ярость юности, даже будучи ослепшим и прикованным к больничной койке; таким был Кнут Гамсун во времена своего «Голода» (которого, кстати, Буковски называл лучшим писателем последних 500 лет).

Буковски балуется, увы, только балуется — претенциозно и залихватски, хотя порой и дьявольски остроумно. И если в его ранних произведениях ещё присутствуют мечты о собственном «величии» (конечно, тоже весьма ироничные), то в поздних от них не остаётся и следа. Он только фиксирует происходящее, не делая из этого далеко идущих выводов, и понять смысл таких картинок до конца удаётся лишь если ты знаком с более ранними работами писателя. Буковски вообще очень контекстуальный автор, и контекст этот целиком находится в нём самом — в этом и сложность, и прелесть, и недостаток писателя, превратившегося из изгоя в знаменитость, пытающегося соответствовать своему «бренду» — или, вернее, полагающему, что зачётка с одними «пятёрками» теперь может поработать на него, а сам он может расслабиться.

Сам он, похоже, не волновался по этому поводу. Когда читаешь интервью с ним, видишь, что они все похожи один на другое, как две капли воды — неважно, были ли они даны под занавес жизни или в пору молодости. Что это? Человек остановился в развитии? Буковски, скорее, только восхищался теми, кто способен постоянно повышать ставки, чем сам был таким. В этом упрекать его не хочется, да и не получится, — поскольку всё его творчество это и было именно насмешкой над самим собой, ирония по поводу того, что по множеству причин он не может стать великим писателем. Что ж, самоирония — это прекрасно, но когда из неё идёт весь рассчёт, юмор исчезает, а трагедия превращается в фарс.

Так что же дальше, Бук? What Would Bukowski Do?

Увы, ничего. Ничего сверх этого — только мастерски обыгранная тема собственного поглощения «чёрным воробьём»: очень красивая, чарующая, волшебная, но всё же, слишком индивидуальная, чтобы на что-либо повлиять. То, что хочется забрать у Буковски — это идею жизни без надежд, жизни как ходьбы по лезвию бритвы, постоянном нахождении на острие под переливы классической музыки, вечное самоотрицание. Но вот острие Буковски, как мне теперь кажется, было не таким уж и острым.

Буковски, строго говоря, и не хотел ничего утверждать. Его пассивность имеет объяснение: он выиграл на темах отчуждения и тотального омертвения окружающего мира, и обращение к этим темам сделали Буковски Буковски; он — декадент, бесконечно поражающийся безрассудством происходящего, но не желающий приложить усилия для того, чтобы что-то изменить. «Что тут можно сделать — на работу пойти?» — говаривал он. Действительно, работа тут ничем не могла помочь.

Но и то другое, что писателю предлагал тогдашний город Ангелов, едва ли могло сойти в качестве выхода. Буковски оставалось только ездить на скачки, пить и пытаться дотянуть на утра, а затем не тронуться умом, переживая «ещё один день в аду». Буковски поэт рабочих — но он не «рабочий-поэт», смысл его жизни — это мрачный буржуазный идеал навыворот: кусочек женской жопки, хорошая строка, кромешная тишина (изредка прерываемая раскатами грома, трещанием пишущей машинки, чем-то из Малера или просто собственным хохотом), уединение после тяжелой рабочей смены, а также пинта «дедушки» и немного денег для того, чтобы внести недельную квартплату. Трудно не заметить в этом гневную реакцию на лощёную жизнь лос-анджелесского глянца! Буковски сжимал себя до размеров саморазывающейся точки; все мотивы его позднего творчества — это бесцельное шатание по городу с ипподрома в бар, из бара — в прачечную, сплошное предчувствие надвигающейся смерти и поглощения «чёрным воробьём».

Он всё время бежал на свой край ночи — и… добежал?

3

…«и — снова фальстарт», подумал я. При чём здесь всё это? Речь ведь должна была пойти о методах работы — о том, что для меня оказалось невозможным скопировать их: а ведь я верил, что только таким путём я научусь писать так же резво, как Бук.

Буковски научил меня, что предложения нужно составлять наиболее просто, а мысль выражать максимально чётко. Он заразил меня своим стремлением дойти до края в откровенности, уничтожить себя в своём же тексте. Мне нравилось, как он умел сочетать скромность и высокие притязания. И хотя не везде у него получалось это сделать без бахвальства, мне также нравилось, как презрительно он отвергал разговоры о профессиональных писателях. Мне нравился его подход, когда он говорил, что писать должно быть легко — иначе ты делаешь что-то не так, или это даже не твоё. Даже привычку писать под Сибелиуса я «вычитал» у него. О том же, как Буковски строит диалоги героев, я вообще смолчу — тут он признанный мастер, и у него всегда есть, чему поучиться.

Но я хотел рассказать также, что невозможно хорошо писать, выпивая шесть бутылок пива за вечер и выкуривая по 2 пачки сигарет в день — во всяком случае, для меня. И что у меня есть большие сомнения на счёт того, что это было возможно даже и для самого Буковски. Он прекрасно приспособился к движению в заданной им же системе координат, но я склонен полагать, что если бы он так не угорал, он писал бы ещё лучше. За долгие годы практики я убедился, что более-менее хорошо творить можно только если делать это регулярно и на трезвую, если крепко спать и полноценно питаться. А у Хиллари Реттиг я прочёл, что также нужно иметь компьютер без глюков, уравновешенный распорядок дня, что нужно быть экономным (чтобы не так зависеть от работы) и не поддаваться червю сомнений. Но всего этого я рассказать, почему-то, не успел — видимо, потому, что в данном случае методы оказались неотделимы от человека, а мы с Буковски, как ни крути, разные люди. Это значит, что тем более глупой затеей было попытаться эти методы присвоить.

Ещё Макаренко говорил, что нельзя скопировать метод. Не удивительно, что ничего у меня не получилось. Как я вообще могу критиковать Буковски за то, что он дал мне неправильные ответы на МОИ вопросы? В отношении себя самого он был прав на 100% — за что мне порицать его? И есть ли вообще смысл сравнивать его с великими? Он сам себя никогда не сравнивал — а если и делал так, то лишь для того, чтобы посмеяться: мол, посмотрите, до чего такого бедолагу, как я, довела жизнь. И добавлял: я, ребята, ещё в 50-х устал «рвать жопу за всё человечество», пустое это дело — а вы либо тоже не пытайтесь, либо не жалуйтесь.

Теперь уже не только моя статья — сама моя жизнь начала казаться мне поверхностной и глупой. Я впал в хандру, а статью забросил.

4

Однако спустя время я снова начал что-то задиктовывать на свой диктофон, иногда переводя это в печатный вид и добавляя к основному тексту абзац за абзацем, ничего не перечитывая и не правя, и ужасаясь тому, как много ерунды я способен наговорить.

Во всём, что касается себя, Буковски был правомерен, и всякий раз, когда мне хотелось в чем-то его укорить, я слышал нечто вроде: «сынок, да ведь я это предвидел». Я цокал языком и отмечал: что ж, с этой стороны к нему тоже не подобраться. И затем мысленно возвращался к своей третьей попытке, дальше которой никак не мог продвинуться. Буковски всегда оказывался умнее критиков Буковски — при условии, что эти критики разбираются в предмете. А иначе толку с них? Иначе они у Буковски вызывают только смех.

Но один способ «опрокинуть» его я всё-таки придумал: в кавычках, поскольку Буковски его тоже предвидел. Я мог покритиковать его не с общей позиции, а с очень-очень конкретной — моей. Ведь я вроде уже и начал это делать, но не довёл до завершения. Моя новая попытка написать статью должна была стать биографичной и методологичной, и, вместе с тем, небиографичной и неметодологичной. Совершить её было в 4 раза сложнее, чем то, что я уже сделал, поэтому у меня снова ничего не выходило и я только всё больше раздражался.

Чёрт побери, да ведь сам я тоже хотел преодолеть себя, испепелить, растворить — но не в «чёрном воробье», а в дыхании человечества. Для этого нужно трудиться не покладая рук, нужно учиться, нужно быть максимально открытым, пропускать сквозь себя жизнь, как сквозь фильтр. Внутренние демоны, которые ограничивали Буковски, держали на месте, у меня точно те же. И поэтому так важно, опираясь на его сильную прозу, победить их.

Да, мы с Буковски поняли, что никуда стремиться не нужно, но поняли это по-разному. Буковски решил остаться там, где его никто не будет доставать; его машинка — это его форт; «дайте человеку четыре стены — и у него появляется шанс». Моё понимание — не творчество ради самого творчества, а как раз выход сквозь творчество к другим людям, к единству. Для меня это сложно, почти невозможно, я избегаю людей по своей натуре и больше всего на свете люблю пребывать в уединении. Но я вижу, что здесь всё зависит от взглядов. Кто отрицает доброе начало в человеке — тот теряет смысл во всём, не знает, зачем живёт и зачем ему нужно терпеть обычные экзистенциальные ужасы. Это 2 несовместимые философии жизни: одна из них намерена создать выход в условиях, когда выхода нет, другая упорно отрицает выход даже тогда, когда стоит на пороге открытой двери.

Если говорить проще, то я всего лишь хочу выбраться из лап своих комплексов и раскрыть своё сердце для нового опыта. Это значит пойти против привычного положение вещей. Жить, когда каждое твоё действие идёт вразрез — вот что значит жизнь на «лезвии бритвы», вот что значит находиться на острие — в моём теперешнем понимании. Я не могу сказать, что Буковски этого не знал: он не мог не знать. Просто он так увлёкся самоиронией, попытками взглянуть на собственный труп с некоторой долей юмора, что забыл, зачем он вообще иронизирует и смотрит; это превратилось для него в одну сплошную пляску на костях, выглядящую очень забавно, но не несущую в себе никакого смысла. Это было действие ради действия, смех ради смеха.

Вот где мне приходится разойтись с Буковски: он не знает, зачем он пишет. Я возвращаюсь домой уставшим, физически измождённым, ставлю будильник на час раньше, и спрашиваю себя: зачем? Только ли для того, чтобы сказать то, что думаю? Только ли затем, чтобы чувствовать, что хотя бы 10% своего времени я проживаю не зря? Сегодня меня уже не устраивают такие ответы. Я, как и Буковски, держусь в стороне от политики, от публичных выступлений, от всего этого притворно-тошнотного активизма, который пожирает души людей, превращая их в одну сплошную функцию. Но мне хочется верить, что пишу и живу я не только для того, чтобы посмеяться, а для того, чтобы изменить мир к лучшему. Иначе зачем это всё вообще? Зачем эти жертвы? Иначе — ничего, кроме мужественной бравады, не остаётся.

Не удивительно, что Буковски так быстро устал от жизни. Это ведь была одна сплошная гонка без финиша, «юг без признаков севера». Может, по этой причине ему так нравились скачки — потому, что логика этого процесса, в отличие от его жизни, была очевидной?

Говоря «забыть Буковски», я не пытаюсь сказать, что знакомство с его творчеством было для меня досадной ошибкой. Напротив: это был подарок судьбы. Я только хочу сделать из этого нужные выводы и двинуться дальше — но не могу. Позиция, которую занимал Буковски, и сейчас выглядит отлично. В условиях отсутствия перспектив она даже видится единственно разумной: не участвовать во всеобщем безумии, не становиться подобием человека, не отравлять себе жизнь всей этой чушью, а заниматься созданием чего-то красивого, стоять в творческой оппозиции. Она работает сама по себе, она естественна. Разве этого не достаточно?

5-6-7

Дальше, как вы уже догадались, всё было только хуже. Я правил себя и дополнял, удалял весь текст или воскрешал его, предпринимал отчаянные попытки сократить написанное, переписать, улучшить, изменить его структуру, поделить на какие-то особенные «хитрые» главки и тому подобное, но у меня ничего не выходило. Каждое новое напечатанное слово убивало предыдущее, и если бы мою гнусную статейку можно было сравнить с романом, то это выходил роман, во-первых, скверный, во-вторых, скучный и неинтересный. Я хватался за некоторые, как мне казалось, удачные мысли, и старался раскрутить их — но всё написанное выглядело в теле статьи, как опухоли, новообразования, которым там было не место и которые лишь отравляли ему жизнь.

Зачем я это делал? Мне не нравилась моя статья, катастрофически не нравилась. Она выглядела поверхностной и однобокой, в порывах отчаяния мне казалось, что я просто ошибаюсь, и никакой проблемы с «моим» Буковски нет, — а уже на следующий день мне в голову приходила какая-нибудь новая идея, указывающая, что теперь я на правильном пути, и всё начиналось заново. Это был замкнутый круг, дурная бесконечность.

Так продолжалось с ноября по январь. А уже в феврале я забросил статью окончательно, признав своё поражение и неспособность как прийти к какому-то утверждению, так и раскритиковать его. Какая тут статья? Писатель из меня очень слабый: всё, что я могу — это составлять неудавшиеся манифесты, гундеть о высоком и сочинять рассказики о потерянном времени.

8

Но спустя месяц или два позвонил мой лучший друг. Мы славно поговорили — как в старые-добрые времена — а после я получил от него сообщение вдогонку:

«Вот больше всего скучаю, знаешь, по тому широкому чувству единовременной заброшенности и восторженного ожидания, когда видишь себя пробуждающимся к жизни желудем, надежно сокрытым под землёй, но уже готовым взорваться громадным дубом, и прорывающим её тяжесть и тьму своим пока ещё крохотным ростком. Беда даже не в том, что мы этого больше не видим, а в том, что у нас больше нет времени видеть. Наши чувства спят, хотя души у нас в порядке, наши глаза не видят, хотя мы всё ещё зрячие, и мы боимся, что этот сон и эта слепота свернутся до состояния глубокой комы и оцепенения, не совместимого с жизнью».

«Ты суперправ в этом» — ответил я.

И понял, что всё, что мне удалось с такими боями сочинить про Буковски — это всё и правда только внешнее, кажущееся, а потому верное лишь по схожести, но не по сути. А ведь мне нужна была именно суть, внутреннее единство.

В сердцах я бросился к компьютеру и записал всё, что таил в себе, но прежде никак не мог явить, — всё, к чему все эти месяцы пытался добраться сквозь слои наносного, жёсткого, огрубевшего. Я прорывался к сердцевинке своего внутреннего желудя, минуя настил из истлевших листьев, минуя толстый слой земли и деревянную оболочку.

Буковски протестовал против обыденности именно как человек, который не мог найти себя в жизни, как человек, который никем не хотел быть и сознательно не хотел кем-то становиться. В этом Буковски остаётся близок мне до сих пор. Всё фальшиво, всё липа — но чувство этого всеобщего обмана не оскоплённо-колфилдское, нет: оно откровенно презирающее. Я, как и Буковски, не верю, что если стать кем-то — как становятся люди в общепринятом смысле этих слов — то это сделает тебя счастливым, или будет означать, что ты прожил свою жизнь достойно. Ощущать острую кромку лезвия бритвы в обыденности — это мощно, но что исцелит нашу тоску по настоящей эпике, предчувствие которой гипнотизировало наши души, когда нам было чуть больше 20? Мы жили предчувствием этого, мы ЗНАЛИ, что вот-вот случится нечто ЭПОХАЛЬНОЕ, и что мы будем находиться в самом этого эпоса — ведь это МЫ сотворим его своими сердцами.

Но не случилось ничего, и мы оказались неспособными что-то возразить. Мир, который казался нам огромным и подвижным, свернулся и уменьшился: теперь он целиком умещается в стеклянных животах наших пивных бутылок. Изо дня в день атрофируются, отмирают наши чувства; они усыхают и опадают. Они растворяются в буднях — но и слово «будни» слишком уж поэтично для обозначения той отвратительной пустой бессмыслицы, которую оно скрывает. Будни — это пошлое клише, нечто безобидное, в то время, как настоящая жизнь оказывается беспощадной и кровожадной, и выматывает из тебя душу день за днём, нитка за ниткой. Голая, невыраженная до сих пор пустота жизни растворяется в глазах всех недоступных женщин, которых мы более не хотим хотеть, в однообразных тупых унизительных обедах, которые мы носим с собой на работы и которые мы не хотим есть; умирает в нашем сидении на кривых офисных стульях; растворяется в соблюдении распорядка дня, который сводится к тому, чтобы усмирять свои попытки урвать от уходящих суток как можно больше. Оно усыхает в необходимости каждый день нести бремя, которое нести некуда; гибнет в создании видимости жизни.

Буковски был одним из тех, кто изо всех сил пытался не сдаваться, сохранять самообладание и крепость кишок — и, в то же время, отчаянно пытался не пытаться. Он не хотел, чтобы вся эта бессмысленность, фальшивость, глупость, тупость, вонь самой жизни, повседневных бытовых ужасов пробралась к нему в душу и завладела ею. Он ограждал себя от этого, сбегал в сигаретный дым и пьяный угар, в азарт конских скачек и в залы центральной библиотеки («на углу Пятой и Оливковой, кажется»). Он выставлял на подоконник печатную машинку не просто для того, чтобы обороняться или идти в атаку. Он пытался играть на опережение, — хотя противник был стократ сильнее и шансы писателя были ничтожны. Буковски держался, как мог и как умел, хотя весь его протест целиком мог быть выражен в заглавии к песне Black Sabbath: «I Don’t Want To Change The World — I Don’t Want The World To Change Me».

Этой статьёй я, скорее, признаю своё поражение и крайнюю сконфуженность, длящиеся годами и уступающие порой место некоему душевному подъёму, который тут же проходит, стоит мне лишь снова натолкнутся на стену препятствий. Я признаю, что не могу сопротивляться, что мне нечем крыть. И всё, что мне остаётся — это только бежать без оглядки вперёд, на баррикады, которых нет — потому что путь назад, «к Буковски», означает позорное бегство. Я могу только пытаться сделать каждый свой день всё более насыщенным и осмысленным, загоняя себя, как лошадь, которая никогда не придёт к финишу — вроде всех тех лошадёнок с именами «Мисс Похотливый Голод» или «Зелёный Сыр», которых Буковски расценивал как не тех лошадей.

Затеяв всю эту эпопею с «Забыть Буковски», я на самом деле хотел сказать, что не хочу забывать его. Я просто вижу: то, о чём он говорил, его «стиль» борьбы против всего этого безумия, больше не работает. Мир стал изощрённее, и с помощью пинты «дедушки» и полусотни сигарет его натиск не удержать. Чтобы выстоять, сегодня нужно оставаться в ясном уме и добром здравии.

Я хочу, чтобы мир наконец-то стал дружественным человеку, чтобы от него не приходилось обороняться или скрываться. Я, в конце концов, хочу жить и играть в открытую, а не прятать догорающее пламя своего сердца где-то за пазухой своей души. Эта борьба требует времени, терпения, мужества и такта, а его у меня мало, — и поэтому мне всегда хочется скатиться «назад в Буковски», хочется просто сесть в кровати, в комнате с вечно закрытыми шторами, разговаривать с самим собой и пить с утра до ночи. Но таким путём точно ничего не добьёшься, это скольжение в пустоту. Мне хочется, чтобы люди, которые ещё сохранили чувство человеческого достоинства и чести, стали хозяевами жизни и вытеснили будничность, ложь, лицемерие и прочую дрянь — но могу ли я сам быть примером, идти по этой кромке ровно, не шатаясь?

В своём стремлении забыть — перерасти — Буковски, я стремлюсь забыть — перерасти — мир, закрепощающий человеческое сердце. Но по этой же причине я не могу расстаться с Буковски — потому, что он часть моей молодости, ткань моего сердца. Я тогда был полон надежд и решимости, а все преграды казались преодолимыми, смех и бравада были чем-то вроде таинства, секретного оружия против будней, эликсиром вечной молодости, доступным лишь избранным. Я знаю, что если не перейду на этап «зрелости», то умру — моё сердце не вырастет, оно так и останется сердцем мальчика в теле старика, не сможет справиться с возложенной на него нагрузкой. Нужно двигаться дальше, открывать новые чувства, развиваться, жить, расти. Но популярная сегодня зрелость — это, скорее, не новый этап жизни, а просто смерть. Преодолевая этот перевал, у меня есть страх сорваться и погибнуть.

Вот почему я хочу и не хочу «забыть Буковски».

9

Стоит ли говорить, что это не стало окончательным вариантом статьи? Стоит ли говорить, что я всё ещё «пытаюсь»? Несмотря на все эти тысячи и тысячи слов, я по-прежнему не могу высказать самого главного. Я будто снимаю плохие фразы слой за слоем в надежде добраться до хороших, но дар мой убог, а голос негромок настолько, что я никак не могу ничего толком помыслить и заявить.

Пожалуй, я закончу статью попыткой, которую предпринял вчера, возвращаясь домой — в один из тех прекрасных весенних вечеров, когда, знаете, идёшь по улице очень осторожно, будто вышагивая по оболочке водородной бомбы. Это была попытка искусственно вызвать в себе чувство неприкаянности, которое прежде возникало всегда, когда ты уже подходишь к дому, но не хочешь в него заходить. Предоставлю же я этому чувству последнее — промежуточное! — слово в этом рассказе, сохраняя все особенности его авторского слога. И «не смущайся же, читатель, странною манерой, в которой сложены мои строфы, сколь бы ни были они эксцентричны, незыблемой основой их остается поэтический лад, на который настроена моя душа»!..

«…бывает так: идёшь домой с работы и, думая о том, что ты снова отпахал очередную смену, снова принял все поставки и накладные, перетянул все ящики, снова возвращаешься к вопросу: как Буковски это сделал вообще? Как ему удавалось собирать себя в кулак, несмотря на все эти ужасы, каждое утро снова воскрешая себя к жизни вопреки тому, что кажется, будто ты уже неспособен на это? На пороге 28-летия я начинаю понимать его. Если раньше меня озадачивал вопрос, что ты можешь вот так вот работать всю жизнь над своими произведениями, никогда не получив не то, что публикаций, а просто внимания со стороны читателей, то сегодня меня это уже не волнует. Меня волнует сама возможность того, чтобы тот час, который выбарывал себе Буковски, вообще существовал. Мне кажется, что я борюсь за то, чего нет. Я чувствую себя настолько измотанным, что не могу встать с кровати раньше даже на полчаса — а после работы могу только спать. Мне хотелось бы поспорить с теми умниками, которые твердят, что для того, чтобы чего-то добиться, нужно добиваться этого сквозь боль, пот, преграды и ловушки. Я хочу им возразить: когда у тебя уже есть ВСЕВОЗМОЖНЫЕ УСЛОВИЯ ДЛЯ РАЗВИТИЯ, и ты решаешь настоящие, высокие задачи, не заботясь о своём существовании-пропитании, то не быстрее ли ты достигнешь звёзд? Не тогда ли у тебя появляется настоящий, действительный шанс сделать что-то стоящее — когда ты избавлен от участия во всём этом безумии? Когда твой взор наконец-то может обратиться не к земле, а в небо? Чего вы, умники, боитесь — что такие, как я, вас обгонят? Да! Обгонят! Вы водите нас за нос, вы убеждаете нас, что всем нужно стремиться к тому, что вам было дано от рождения, задаром, и чем вы теперь так гордитесь, — и лишь потому, что ваш голос так повелителен, мы вынуждены вариться на дне этой кастрюли, прикипая к её поверхности, так что не можем уже от неё отлепиться, но мы вас заставим замолчать, ведь если этого не сделать, то выход только один, тра-ла-ла. ла-ла. ла».

Александр Гавва

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *