Такая разная диссидентская литература: Шаламов и Солженицын

В наше время так легко спорить – сидя в удобных креслах за чашкой кофе!.. Спорить принято обо всём, а особо изысканные “знатоки” предпочитают спорить о “высоком”. Что же может быть выше искусства? О музыке спорят мало, о живописи сказать нечего, остается литература. Но в ней никто почти не разбирается; вот и получается, что одних авторов мы вспоминаем с упоением, других – с непониманием; на одних возлагаем надежды как на вечных светочей, а об иных и помышлять не желаем.

Однако спорят обычно, если так можно выразиться, о литературе художественной, в которой писатели упражнялись в красоте слога, не брезгуя вымыслом или преувеличением. А есть на свете литература иного рода – основанная на реальных страданиях реальных людей, прошедших сквозь круги настоящего ада. Такие сочинения зачастую не блещут вычурностью слога, лирикой или красочными приключениями, зато, несомненно, реалистичны до боли в сердце.

Недавно, как будто по наитию свыше, наткнулся на произведения двух авторов, чьи книги в своё время если и не произвели революции, то, по крайней мере, подготовили для неё почву в сознании масс и, прежде всего, интеллигенции. Это А. Солженицын и В. Шаламов. Об одном из них, наверное, не слышали разве что младенцы или идиоты, другой остался менее известным, но уж никак не менее великим. О, я до сих пор помню, как в конце 70-х-начале 80-х «Немецкая волна» и радио «Свобода» цитировали выдержки из сочинений Солженицына, какой ажиотаж творился среди массы почитателей в плане «достать» его «Архипелаг ГУЛАГ»!

Сейчас я не имею намерения толочь воду в ступе, муссируя биографии этих людей, поскольку общеизвестные данные можно вычитать в где-угодно. Меня больше интересует вопрос: «Почему именно они стали настолько известными и как эта известность аукнулась для нас?» Ведь, кроме них, с ГУЛАГом познакомилось множество людей, из которых, по крайней мере, несколько сотен обладали настоящим литературным талантом, но по какой-то причине не с их именами позднее стало отождествляться диссидентское движение, не они воодушевили массы на размышления «о добре и зле».

Обоих авторов, несмотря на видимую общность судеб и опыта, разделяет очень многое. Солженицын происходил из состоятельного рода, а Шаламов – из полунищего семейства рядового священника; Солженицын с молодости имел повод невзлюбить власть, отнявшую у его предков всё, Шаламова учили покорности обстоятельствам и терпению. Оба отбывали сроки в лагерях, страдали, да вот истины извлекли оттуда разные.

Следует заметить, что А.Солженицын – личность весьма известная и одиозная. В своё время был издан в СССР, получил признание во всём мире, ему вручались премии, в том числе и Нобелевская. Позже, вследствие перемены курса правящей партии, был лишён советского гражданства, но это не помешало ему неплохо устроиться за рубежом. Его наиболее известные книги, насколько помню, в конце 80-х производили большой шум в умах интеллигенции, помышляющей о крахе «империи зла». То, что империя таковой и была, – в этом нет сомнения, да вот только у Солженицына выпады против неё выглядят как-то чересчур пафосно, демонстративно и неестественно. Как будто человек писал «под заказ».

Вряд ли найдется другой писатель, кроме А. Солженицына, в чьих произведениях «мера критики» была бы превзойдена в такой же огромной степени. Это касается, прежде всего, его главной книги «Архипелаг ГУЛАГ», оказавшей беспрецедентное влияние на мировое общественное мнение в годы «холодной войны» и создавшей крайне негативный образ СССР как «империи зла». Нет нужды говорить, что известные круги на Западе были заинтересованы в массовом тиражировании «Архипелага». Свидетельства, что первое издание этой книги в «ИМКА-пресс» дотировалось секретным ведомством США, вероятно, будут дополнены со временем другими подробными фактами. В то же время, настояв на первоочередной публикации именно «Архипелага», а не других произведений в СССР в годы «перестройки», Солженицын показал, что он сам заинтересован, прежде всего, в пропагандистском эффекте своей книги убийственном, по его мнению, для «ненавистной коммунистической идеологии».

Иное дело – Шаламов. Все его рассказы имеют документальную основу, в них присутствует сам автор – либо под собственной фамилией, либо называемый Андреевым, Голубевым, Кристом и др. Однако эти произведения не сводятся к лагерным мемуарам. Шаламов считал недопустимым отступать от фактов в описании жизненной среды, в которой происходит действие, но внутренний мир героев создавался им не документальными, а художественными средствами. Стиль писателя подчёркнуто лишён патетичности: страшный жизненный материал требовал, чтобы прозаик воплощал его ровно, без декламации. У него редко встречаются слова, означающие восхищение (людьми, рассветом, цветами), так же редко попадаются вычурные обороты «для красоты стиля». Вместо всего, что характерно для «красивых» романов, мы натыкаемся на лаконичный слог, рубленные мысли, чёткие суждения.

Едва ли кому-либо из читающих эти строки приходилось терпеть голод и холод, насквозь пронизывающий всё существо. Не в течение пяти минут или часа, а голод с утра до утра, холод всегда и везде, весной-осенью – холодные дожди, зимой – жуткие морозы с ветрами и сквозняками, летом – неисчислимые полчища мошки и комаров. Мы, жители комфортабельного 21 века, даже вообразить себе не можем, что это такое! Между тем, если человеку приходится терпеть всё это довольно долго, у него даже в походке вырабатывается некий фатализм, сродни обречённости, а спина становится согбенной – по привычке, потому что она помогает сохранить крупицы тепла («морозоустойчивая поза»).

В этом и есть Шаламовский стиль – немногословный, сдержанный, краткий, жёсткий, он таким остался навсегда, невзирая на возвращение к гражданской жизни. Если Солженицын стремился к славе, стабильному достатку и мести всему «советскому», Шаламов делал акцент на маленьком, простом, незаметном для общества человеке, который способен многое выдержать или же сломаться. Ведь именно от этого внешне ничтожного и хрупкого человеческого существа зависит общество, его настоящее и будущее.

Инстинктивно он осознавал, что его не поймут и потому не примут. В «мирной жизни» он не чувствовал искреннего тепла со стороны окружающих, общества, писательских кружков, правительства. От всего веяло холодом и ложью. Слава – эта девка лёгкого поведения – могла бы в любой момент покинуть его, потому он и не соблазнился ею. В глаза ему высказывали восхищение, в то время, как он нуждался в простом человеческом понимании. Обещали издание за рубежом, но ему претила сомнительная слава в среде чужаков. Он мог заработать состояние, но превыше всего ценил кусочек обыкновенного чёрного хлеба. Шаламова можно назвать «Человеком с Колымой в сердце». С вечной Колымой…

Проза Шаламова трагедийна по своей природе, несмотря на наличие в ней немногочисленных сатирических образов. Автор не раз говорил и об исповедальном характере Колымских рассказов.

Многие утверждают, будто именно в горниле страданий человек очищается от отрицательных черт, от всего лишнего, что мешает ему совершенствоваться. А Шаламов отрицал необходимость страдания, наверное, потому, что испытал его превыше всякой меры. Он убедился в том, что в пучине страдания происходит не очищение, а растление человеческих душ. В письме к А.И.Солженицыну он писал: «Лагерь – отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно».

В отличие от Солженицына, Шаламов не обозлился на народ и страну. Он даже иронизировал по поводу «Архипелага»: «Как, по вашему лагерю спокойно разгуливал кот? Это означает, что в его мясе никто не нуждался! Эх, мне бы в своё время оказаться в том лагере – наверное, там неплохо кормили! А у нас, на Колыме, того кота попросту съели бы…»

Через все описания проходят основные эмоциональные мотивы — чувство голода, превращающее каждого человека в зверя, страх и униженность, медленное умирание, безграничный произвол и беззаконие. Всё это фотографируется подсознанием, ужасы нагромождаются без всяких попыток как-то всё осмыслить, разобраться в причинах и следствиях описываемого.

Мы знаем повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — произведение о лагерях, вызывающее к себе противоречивое отношение. Но при самом критическом отношении к этой повести, при учёте узости кругозора автора, односторонности и поверхностности многих описаний, нельзя не видеть, что пафос данного произведения состоит в утверждении стойкости человека, который и в трагических, бесчеловечных условиях лагерной жизни не теряет качеств человека, собственного достоинства и даже интереса к труду. Это и дало основание правительству Никиты Сергеевича поддержать повесть Солженицына. Вообще, существует предположение, что «интерес к труду, коллективизму и социалистическим ценностям» Солженицын вклинил в свои сочинения как раз ради официального издания.

«Колымские рассказы» В. Шаламова как бы полемизируют с повестью Солженицына. То, что казалось читателю у последнего положительным, в «Рассказах» демонстративно «опровергается». Если Солженицын старался на лагерном материале провести мысль о несгибаемости настоящего человека даже в самых тяжёлых условиях, то Шаламов, наоборот, всем содержанием рассказов говорит о неотвратимости падения — нравственной и физической гибели человека в лагерных условиях, независимо от того, к какой прослойке лагерной иерархии он принадлежит – «блатным», «мужикам», «опущенным» или охранникам.

Если Солженицын пытается показать, что как бы то ни было, но человек может вследствие страданий и не превратиться в животное, то Шаламов как раз акцентирует на том, как от голода, холода, побоев, унижений, страха и безысходности люди неминуемо превращаются в зверей. Заключённые, согласно суждению Шаламова, — это сплошная серая масса мучеников.

Заключённые, конечно, у Шаламова различаются: есть «блатари», есть политические, есть «низы». Но в главном — в отношении к своему бытию, к самому факту ареста и заключения, к политике советской власти и к её извращениям — все одинаковы. Образ заключённого вырисовывается как образ человека вообще, а не человека социального, наделённого общественными симпатиями и антипатиями, имеющего тот или иной уровень сознательности, своё отношение к коренным вопросам общественного бытия.

Мысли Шаламова не пришлись по сердцу «прозорливцам» от правящей партии. В них усмотрели куда большую опасность, чем в произведениях Солженицына. Потому что последний пытался нанести удары по внешней оболочке системы – весьма расплывчатой, – в то время, как Шаламов бил в самое ядро, в душу. «Никакого общественного человека в «Колымских рассказах» нет. Опубликование сборника «Колымских рассказов» было бы ошибочным. Этот сборник не может принести читателям пользы», – это цитата из резюме критиков и литературоведов на предмет издания сочинений Шаламова в СССР.

В одном из писем 1972 года Шаламов прямо пишет: «Солженицын весь погряз в литературных мотивах классики второй половины 19 века», «все, кто следует толстовским заветам, обманщики», «такие учителя, поэты, пророки, беллетристы могут приносить только вред». По убеждению Шаламова, «возвратиться может любой ад, увы!» Своё мрачное предвидение он основывает на том, что в России не осознан главный урок 20-го века – «урок обнажения звериного начала при самых гуманистических концепциях».

В конце 50-60-е гг. в определённых кругах было модно «диссидентствовать». Так и московская публика желала видеть его, инвалида, героем. Эту публику он глубоко презирал. С придыханием рассуждавшая о Мандельштаме, она, между тем, без угрызений совести защищала диссертации о самых ортодоксальных и даже никчёмных поэтах советской эпохи. Не способная сама на какой бы то ни было поступок, она шельмовала писателей (не одного Шаламова) за якобы недостаточное мужество. «Они затолкают меня в яму, а сами будут писать петиции в ООН», говорил Шаламов.

В письме в «Литгазету» писатель с гневом отверг претензии тех, кто желал его видеть своим союзником-антисоветчиком, «внутренним эмигрантом» солженицынского типа. С учётом приведённых выше высказываний, можно понять, что это была глубоко осознанная, принципиальная позиция, связанная с ясным пониманием последствий включения в политику, в решение глобальных проблем хрупкого мира, где наивное доброхотство может обернуться новым злом.

Честность заставляет признать, что Шаламов оказался во многом прав. По крайней мере, к нему самому подобных претензий предъявить невозможно, он чист перед историей и потомками. И напрасно Солженицын в своих мемуарах пытается представить себя победителем в споре с Шаламовым, напрасно ставит Шаламову в вину то, что, «несмотря на колымский опыт, на душе у него остался налёт сочувственника революции и 20-х годов». Образ «мессии», спасителя мира от «коммунистической заразы», ассоциирующийся с именем Солженицына, в немалой степени мифологизирован, в том числе и самим писателем.

Трудно переоценить роль «диссидентской» литературы, в частности, В. Шаламова и А. Солженицына, во влиянии на кризис официальной идеологии в СССР. Кризис сложился в 70-80-е гг. в силу сложных объективных обстоятельств и неотвратимо требовал выхода. Несмотря на недовольство большинства населения СССР условиями своей жизни, скептическим отношением к престарелым вождям КПСС, широких антикоммунистических настроений в стране не существовало. Общество склонялось к идеалам «социализма с человеческим лицом», допускающего свободу выражения различных мнений, многоукладность экономики по типу НЭПа, причём достижение этих идеалов мыслилось эволюционным путем. 

Шаламов так и умер на одной из потрёпанных постелей московской богадельни – в безвестности, зато со спокойной совестью. Что касается Солженицына, тот благополучно пережил менее удачливого собрата по лагерям и скончался в почёте и заботе со стороны государства. Но если имя Шаламова произносится с неизменным уважением, имя Солженицына с презрением вспоминают не только его былые оппоненты, но и почитатели.

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *