О беспристрастности в литературе

Литература, основанная на произволе индивидуального и неповторимого взгляда писателя, необходимо порождает противоположное стремление – к объективности, к беспристрастному описанию жизни.

Однако литература, принципом которой является натурализм, не может познать конечные причины, внутренние “пружины” происходящего. Сознание в ужасе застывает перед бесконечным многообразием жизни, переполненной людьми, ситуациями и обстоятельствами. Кто из бесчисленного множества людей достоин стать персонажем, а какая ситуация превратится в главу новой книги? Пытаясь сохранить беспристрастность литература скользит от одного эпизода к другому и все больше погрязает в трясине фактов. Сознание подчиняется стихии предмета, а литература превращается в скучный бортовой журнал. Из этой скуки рождается стремление разукрасить произведение вычурными метафорами и тонкими отсылками, превратить его в “художественное” внешним формальным способом вместо того, чтобы отыскать художественность в самой жизни. Скука – не недостаток стиля, а способ существования мышления, устало переходящего очередной предел в дурной бесконечности.

Мы все же должны признать значение принципа свободы, заключенного в эмпиризме. Согласно ему человек должен присутствовать в том, что признает достоверным в своем знании. Но в данном случае нам важнее, что в борьбе с художественным произволом единственной опорой познающего сознания по-прежнему остается субъективность:

“Я пишу об этом потому, что это произошло со мной, мне есть что об этом сказать, это мой опыт, только здесь я смогу описать происходящее детально, живо и со знанием дела”.

Это тоже индивидуальное пристрастие. Только теперь оно боится сделать шаг в сторону от реальных событий, ведь “в жизни все было не так”. То, что составляет сердцевину работы писателя – художественное обобщение, создание образа, производство чувства – рассматривается как вторжение в естественный ход вещей. Случайность происходящего описывается словно историческая необходимость.

Не становится предметом мышления и его собственный принцип – познающее сознание “не понимает”, почему его опыт организован именно так, а не иначе. Субъективный произвол не предпосылается как установка, но прорастает как “здравый смысл” из эмпирического материала. Литература превращается либо в консервативный панегирик, либо в болезненное смакование неприглядных сторон жизни, выдаваемое за честность и критику. Прописная истина, что беспринципность – тоже принцип, притом один из самых стойких, с необходимостью прокладывает себе путь через факты повседневности. Таким образом, натурализм – это абсолютизация “неповторимого” и “уникального”, неосознанная необходимость индивидуальности, ставшей предметом, и предмета, который обрёл мнимую индивидуальность.

Первый же кризис выведет на арену других, “принципиальных” писателей – в смысле, сознательно исповедующих определенную идеологию. В их идеализме на место пространных описаний приходят горячечные памфлеты, потрясающие устои или страстно противостоящие потрясениям. Жизнь превращается в иллюстрацию, а художественная литература – в инструмент агитации и пропаганды. Идея, которую мы с трудом раскапывали за ворохом эмпирического материала, становится самостоятельной силой, движущей произведение, его предпосылкой и единственным выводом, а образы – топливом в печи идеологии. Она не обязательно имеет политическую форму: с той же силой воззвания обрушиваются на нравственные пороки, религиозную ересь или правовую несознательность. Но раз уж автору не повезло писать художественную литературу, ему приходится изворачиваться, маскировать идеологические посылы рассуждениями героев или выстраивать химерные сюжеты, чтобы читатель не заметил подмены.

“Я пишу об этом потому, что считаю это важным, мне есть что об этом сказать, это мои взгляды, поэтому я смогу описать происходящее детально, живо и со знанием дела”.

В общем, позабыв о беспристрастности, снова приходится силой вторгаться в художественное произведение. Постмодернистская игра ума может не устраивать этот произвол чисто идеологически, но сам он отличается от такой игры только по форме: действительность, так и не будучи воспроизведенной в литературе, снова ускользает.

Предпосылая идеологию произведению, мы забываем, что первоначально она должна была вырасти по определенным законам как факт жизни, чтобы потом закрепиться в виде правил, схем и догм. Только в таком виде, как живой процесс, она и может существовать в художественной литературе, не превращаясь в фальшь, оставаясь истинным “ложным сознанием”. В действительности идеология может выступать как реальная социальная сила, но в идеологическом представлении о ней мы находим лишь карикатуру. Сознательная пристрастность терпит крах, когда пытается выдать благие пожелания писателя (то есть, тот же субъективный произвол) за всеобщую необходимость. Она старается объяснить, “как правильно”, но натыкается на непослушный реальный мир, который не хочет знать про “творчество как способ сделать жизнь лучше” и “литературу как способ преобразования”. И капризная самость, вместо того, чтобы разобраться в предпосылках своего способа мышления, обрушивается на эти формулировки или, того хуже, на неблагодарных людей, которые не хотят воспринимать правильные идеи. Вне зависимости от исходной идеологической установки, провалившийся идеализм превращается в снобствующий элитизм и абстрактный скептицизм.

Торжество возведенного в абсолют индивидуального опыта никуда не девается, пусть и скрывается под множеством слоев сложных теоретических конструкций и идеологических обоснований.

Выходит, ни в мнимой беспристрастности, ни в чрезмерной вовлечённости не получится преодолеть абстрактность и случайность авторского произвола хитростью. В первом случае получится хрестоматия невротических банальностей, вырастающая из попытки выдать личный опыт за нечто важное, всеобщее и достоверное, а во втором, при самом благоприятном раскладе, – хорошая листовка и очень плохая литература.

Проблема в том, что кроме личного опыта реализму не с чего начинать. Более того, пока все богатство предшествующей человеческой культуры не будет освоено, распредмечено, превращено человеком в свой собственный “орган” преобразования мира – то есть, пока бесчисленные судьбы героев произведений литературы не станут его личным чувственным опытом – автор не сможет так осознать действительность, чтобы художественно воссоздать ее в произведении, вдохнуть в него жизнь, которая будет развиваться по своим законам (вернее, идеально представленным в ней законам реального мира). Задача не в том, чтобы избежать личного отношения к литературе: в конце концов, из собственной черепной коробки не сбежишь, и бесплотный абсолютный дух не заставишь писать книги вместо себя. Изначально чувства существуют как непосредственное человеческое отношение. И задача состоит в том, чтобы, лишив их непосредственного существования (то есть, превратив собственно в чувство как субъективное переживание и идеальный образ действительности), затем снова реконструировать их в читателе посредством художественной литературы. Не описать, не убедить в том, что эти чувства – самые прекрасные и важные в мире, но лишь дать человеку возможность пережить их в концентрированной, очищенной от всего случайного и несущественного форме.

Реализм возникает, когда личное отношение становится не просто универсальным в смысле безразличия к определенному содержанию, а цело-сообразным: т.е. освоившим законы развития действительности и мышления, не только знающим, но и преобразовывающим их, осознающим свое место в этом процессе.

В других исторических обстоятельствах, на этапе менее глубокого разделения труда, такой подход мог сформироваться стихийно. Он был способом мышления человека, сохранившего частичку непосредственности в отношении к миру и способного охватить общественные отношения как целое. Стоит уточнить: человек для этого должен был занимать в обществе определенное место, и хотя оно и менялось от эпохи к эпохе, таких людей никогда не было много. Сейчас это, увы, практически невозможно: неумолимая повседневность стихийно формирует либо наивного эмпирика, человека мещанского “здравого смысла”, либо его кажущуюся противоположность – человека, бунтующего не только против “здравости” смысла, но и всякого смысла вообще. Диалектичная гибкость мышления в нынешних обстоятельствах может быть достигнута только последовательной, дисциплинированной работой по воспитанию мышления и чувственности на лучших образцах мировой философии, художественной литературы, изобразительного искусства – в общем, всего богатства культуры, выработанного человечеством, включая и культуру человеческих взаимоотношений в коллективе и между двумя людьми в любви.

Начав движение от личного опыта, можно подняться на ступень опыта всеобщего – то есть, посмотреть на мир глазами других людей, избегая при этом представлений о том, как эти самые другие смотрят. И шире – разрушить стену между литературой и жизнью, не натыкаясь на нее вслепую и не укрепляя ее кирпичами бесплодных пожеланий. Разрушить стену не только между собой и другим человеком, но и всякие стены между людьми.

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *

Цей сайт використовує Akismet для зменшення спаму. Дізнайтеся, як обробляються ваші дані коментарів.